Он чувствовал усталость и лихорадочный озноб. Отложив перо, опустил голову на руки, закрыл глаза и стал припоминать то, что слышал в это утро о жизни папы Александра VI Борджа от смиренного фра Паоло, монаха, посланного в Рим для разведок и только что вернувшегося во Флоренцию.
Как видения Апокалипсиса, проносились перед ним чудовищные образы: багряный Бык из родословного щита Борджа, подобие древнего египетского Аписа, Золотой Телец, предносимый римскому первосвященнику, вместо кроткого Агнца Господня; бесстыдные игрища ночью, после пира в залах Ватикана, перед Святейшим Отцом, его родною дочерью и толпой кардиналов; прекрасная Джулия Фарнезе, юная наложница шестидесятилетнего папы, изображаемая на иконах в образе Матери Божьей; двое старших сыновей Александра, дон-Чезаре, кардинал Валенсии, и дон-Джованни, знаменосец римской церкви, ненавидящие друг друга до каинова братоубийства из-за нечистой похоти к сестре своей Лукреции.
И Джироламо содрогнулся, вспомнив то, о чем фра Паоло едва осмелился шепнуть ему на ухо – кровосмесительную похоть отца к дочери, старого папы к мадонне Лукреции.
– Нет, нет, видит Бог, не верю – клевета… этого быть не может! – повторял он и втайне чувствовал, что все может быть в страшном гнезде Борджа.
Холодный пот выступил на лбу монаха. Он бросился на колени пред Распятием. Раздался тихий стук в дверь кельи. – Кто там? – Я, отче!
Джироламо узнал по голосу помощника и верного друга своего, брата Доминико Буонвичини.
– Достопочтенный Ричардо Бекки, доверенный папы, испрашивает позволения говорить с тобой.
– Хорошо, пусть подождет. Пошли ко мне брата Сильвестро.
Сильвестро Маруффи был слабоумный монах, страдавший падучей. Джироламо считал его избранным сосудом благодати Божьей, любил и боялся, толкуя видения Сильвестро, по всем правилам утонченной схоластики великого Ангела Школы, Фомы Аквината, при помощи хитроумных доводов, логических посылок, энтимем, апофтегм и силлогизмов и находя пророческий смысл в том, что казалось другим бессмысленным лепетанием юродивого. Маруффи не выказывал уважения к своему настоятелю: нередко поносил его, ругал при всех, даже бил. Джироламо принимал обиды эти со смирением и слушался его во всем. Если народ флорентийский был во власти Джироламо, то он в свою очередь был в руках слабоумного Маруффи.
Войдя в келью, брат Сильвестро уселся на пол в углу и, почесывая красные голые ноги, замурлыкал однообразную песенку. Выражение тупое и унылое было на веснушчатом лице его с острым, как шило, носиком, отвислою нижнею губою и слезящимися глазами мутно-зеленого бутылочного цвета.
– Брат, – молвил Джироламо, – из Рима от папы приехал посол. Скажи, принять ли его и что ему ответить? Не было ли тебе какого видения или гласа?
Маруффи состроил шутовскую рожу, залаял собакою и захрюкал свиньею: он имел дар подражать в совершенстве голосам животных.
– Братец милый, – упрашивал его Савонарола, – будь добрым, молви словечко! Душа моя тоскует смертельно. Помолись Богу, да ниспошлет Он тебе духа пророческого…
Юродивый высунул язык; лицо его исказилось. – Ну, чего ты, чего лезешь ко мне, свистун окаянный, перепел безмозглый, баранья твоя голова! У, чтоб тебе крысы нос отъели! – крикнул он с неожиданною злобою. – Сам заварил, сам и расхлебывай. Я тебе не пророк, не советчик!
Потом взглянул на Савонаролу исподлобья, вздохнул и продолжал другим, более тихим, ласковым голосом.
– Жалко мне тебя, братец, ой, жалко глупенького!.. И почему ты знаешь, что видения мои от Бога, а не от Дьявола?
Умолк, смежил веки, и лицо его сделалось неподвижным, как бы мертвым. Савонарола, думая, что это видение, – замер в благоговейном ожидании. Но Маруффи открыл глаза, медленно повернул голову, точно прислушиваясь, посмотрел в окно и с доброй, светлой, почти разумной улыбкой проговорил:
– Птички, слышишь, птички! Небось теперь и травка в поле, и желтые цветики. Эх, брат Джироламо, довольно ты здесь намутил, гордыню свою потешил, беса порадовал, – будет! Надо же и о Боге подумать. Пойдем-ка мы с тобой от мира окаянного в пустыню любезную. И запел приятным тихим голосом, покачиваясь:
В леса пойдем зеленые,
В неведомый приют,
Где бьют ключи студеные
Да иволги поют.
Вдруг вскочил – железные вериги звякнули – подбежал к Савонароле, схватил его за руку и прошептал, как будто задыхаясь от ярости:
– Видел, видел, видел. У, чертов сын, ослиная твоя голова, чтоб тебе крысы нос отъели, – видел!.. – Говори, братец, говори же скорей… – Огонь! огонь! – произнес Маруффи. – Ну, ну, что же далее?
– Огонь костра, – продолжал Сильвестро, – и в нем человека!..
– Кого? – спросил Джироламо.
Маруффи кивнул головой, но ответил не вдруг: сначала вперил в Савонаролу свои пронзительные зеленые глазки и засмеялся тихим смехом, как сумасшедший, потом наклонился и шепнул ему на ухо: – Тебя! Джироламо вздрогнул и отшатнулся.
Маруффи встал, вышел из кельи и удалился, позвякивая веригами, напевая песенку:
Пойдем в леса зеленые,
В неведомый приют,
Где бьют ключи студеные
Да иволги поют.
Опомнившись, Джироламо велел позвать доверенного папы, Ричардо Бекки.
Шурша длинным, похожим на рясу, шелковым платьем модного цвета мартовской фиалки, с откидными венецианскими рукавами, с опушкой из черно-бурого лисьего меха, распространяя веяние мускусной амбры, – в келью Савонаролы вошел скриптор святейшей апостолической канцелярии. Мессер Ричардо Бекки обладал той елейностью в движениях, в умной и величаво-ласковой улыбке, в ясных, почти простодушных глазах, в любезных смеющихся ямочках свежих, гладко выбритых щек, которая свойственна вельможам римского двора.