– Да, да. Не иначе. Бодрствуйте! Время близко. И теперь уже не только древних богов выкапывают, но и новых творят наподобие древних. Нынешние ваятели и живописцы служат Молоху, то есть дьяволу. Из церкви Господней делают храм сатаны. На иконах, под видом мучеников и святых, нечистых богов изображают, коим поклоняются: вместо Иоанна Предтечи – Вакха, вместо Матери Божьей – блудницу Венеру. Сжечь бы такие картины и по ветру пепел развеять!
В тусклых глазах благочестивого приказчика вспыхнул зловещий огонь.
Джованни молчал, не смея возражать, с беспомощным усилием мысли сжимая свои тонкие детские брови. – Антонио, – молвил он, наконец, – слышал я, будто бы ваш двоюродный брат, мессер Леонардо да Винчи, принимает иногда учеников в свою мастерскую. Я давно хотел…
– Если хочешь, – перебил его Антонио, нахмурившись, – если хочешь, Джованни, погубить душу своюступай к мессеру Леонардо.
– Как? Почему?
– Хотя он и брат мне, и старше меня на двадцать лет, но в Писании сказано: еретика, после первого и второго вразумления, отвращайся. Мессер Леонардо – еретик и безбожник. Ум его омрачен сатанинскою гордостью. Посредством математики и черной магии мыслит он проникнуть в тайны природы…
И, подняв глаза к небу, привел он слова Савонаролы из последней проповеди:
– «Мудрость века сего – безумие пред Господом. Знаем мы этих ученых: все грядут в жилище сатаны!»
– А слышали вы, Антонио, – продолжал Джованни еще более робко, – мессер Леонардо теперь здесь, во Флоренции? Только что приехал из Милана.
– Зачем?
– Герцог прислал, чтобы разведать, нельзя ли купить некоторые из картин, принадлежавших покойному Лоренцо Великолепному.
– Здесь, так здесь. Мне все равно, – перебил Антонио, еще усерднее принимаясь отмеривать на канне сукно. В церквах зазвонили к повечерию. Доффо радостно потянулся и захлопнул книгу. Работа была кончена. Лавки запирались джованни вышел на улицу. Между мокрыми крышами было серое небо с едва уловимым розовым оттенком репера. В безветренном воздухе сеял мелкий дождь.
Вдруг из открытого окна в соседнем переулке послышалась песня: О, vaghe montanine е pastorelle.
Голос был молодой и звонкий. Джованни догадался, по равномерному звуку подножки, что поет ткачиха за станком. вспомнил, что теперь весна, и почувствовал как сердце бьется от беспричинного умиления и грусти. – Нанна! Нанна! Да где же ты, чертова девка? Оглохла что ли? Ужинать ступай! Лапша простынет.
Деревянные башмаки – цокколи – бойко застучали по кирпичному полу – и все умолкло.
Джованни стоял еще долго, смотрел на пустое окно, в ушах его звучал весенний напев, подобный переливам далекой свирели – О, vaghe montanine е pastorelle. Потом тихо вздохнул, вошел в дом консула Калималы по крутой лестнице с гнилыми, шаткими перилами, изъеденными червоточиной, поднялся в большую комнату, служившую библиотекой, где сидел, согнувшись за письменным поставцом, Джордже Мерула, придворный летописец миланского герцога.
Мерула приехал во Флоренцию, по поручению государя для покупки редких сочинений из книгохранилища Лоренцо Медичи и, как всегда, остановился в доме друга своего такого же, как он, любителя древностей, мессера Чиприано Буонаккорзи. С Джованни Бельтраффио ученый историк познакомился случайно на постоялом дворе, по пути из Милана, и, под тем предлогом, что ему, Меруле нужен хороший писец, а у Джованни почерк красивый и четкий, взял его с собой в дом Чиприано.
Когда Джованни входил в комнату, Мерула тщательно рассматривал истрепанную книгу, похожую на церковный требник или псалтырь. Осторожно проводил влажною губкою по тонкому пергаменту, самому нежному, из кожи мертворожденного ирландского ягненка, – некоторые строки стирал пемзою, выглаживал лезвием ножа и лощилом, потом опять рассматривал, подымая к свету.
– Миленькие! – бормотал он себе под нос, захлебываясь от умиления. – Ну-ка, выходите, бедные, выходите на свет Божий… Да какие же вы длинные, красивые!
Он прищелкнул двумя пальцами и поднял от работы плешивую голову, с одутловатым лицом, с мягкими, подвижными морщинами, с багрово-сизым носом, с маленькими свинцовыми глазками, полными жизни и неугомонной веселости. Рядом, на подоконнике, стоял глиняный кувшин и кружка. Ученый налил себе вина, выпил, крякнул и хотел опять погрузиться в работу, когда увидел Джованни.
– Здравствуй, монашек! – приветствовал его старик шутливо: монашком называл он Джованни за скромность. – Я по тебе соскучился. Думаю, где пропадает? Уж не влюбился ли, чего доброго? Девочки-то во Флоренции славные. Влюбиться не грех. А я тоже времени даром не теряю. Ты этакой забавной штуки от роду, пожалуй, не видывал. Хочешь покажу? Или нет-еще разболтаешь. Я ведь у жида, старьевщика, за грош купил, – среди хлама нашел. Ну, да уж куда ни шло, тебе одному покажу! Он поманил его пальцем: – Сюда, сюда, поближе к свету!
И указал на страницу, покрытую тесными, остроугольными буквами церковного письма. Это были акафисты, молитвы, псалмы с громадными, неуклюжими нотами для пения.
Потом взял у него книгу, открыл на другом месте, поднял к свету, почти в уровень с его глазами, – и Джованни заметил, как там, где Мерула соскоблил церковные буквы, появились иные, почти неуловимые строки, бесцветные отпечатки древнего письма, углубления в пергаменте – не буквы, а только призраки давно исчезнувших букв, бледные и нежные.
– Что? Видишь, видишь? – повторял Мерула с торжеством. – Вот они, голубчики. Говорил я тебе, монашек, веселая штучка!
– Что это? Откуда? – спросил Джованни. – Сам еще не знаю. Кажется, отрывки из древней антологии. Может быть, и новые, неведомые миру сокровища эллинской музы. А ведь если бы не я, так бы и не увидеть им света Божьего! Пролежали бы до скончания веков под антифонами и покаянными псалмами… И Мерула объяснил ему, что какой-нибудь средневековый монах-переписчик, желая воспользоваться драгоценным пергаментом, соскоблил древние языческие строки и написал по ним новые.